Плача, Сильвия возражала мне:
— Ты мне прежде говорил иное. Ты насильно заставлял меня позабыть (Лоллиана). Ты принудил меня любить тебя. А теперь, когда…
Когда оба мы истощили все свои доводы, Сильвия сказала мне:
— Умоляю, упрашиваю тебя, не ходи вовсе в этот цирк! Хочешь, приди в этот день ко мне. Я буду совсем одна. Мать уйдет… Я буду целовать тебя, как ты хочешь. Я буду совсем твоя, как этого требуют мужчины, понимаешь, совсем твоя, как ты этого захочешь, — только не иди в цирк с этой женщиной!
Искушение было сильное, но, когда я вспомнил о Гесперии, я понял, что не могу уступить ему. Сильвия стала предо мной на колени и обняла мои ноги, умоляя меня, но я решил вырваться из ее объятий и сказал ей:
— Неужели ты думаешь, что я могу продать честь родины хотя бы за твои ласки? Нет, девочка, знай, что благо империи для меня дороже всего — и любви и жизни. Прощай, будь умница! Верь мне, я вернусь к тебе.
Сильвия начала рыдать так сильно, что я боялся, чтобы с ней не сделалось вновь припадка. Но потом вдруг успокоилась и сказала мне яростно:
— Так вот зачем ты звал меня! Я для тебя была просто как игрушка! Теперь я знаю все! Ты любишь ту женщину, а мною только забавляешься. Глупая я была, что поверила тебе! Нет, тысячу раз лучше я вернусь к моему <Лоллиану>! По крайней мере, я знаю, что он меня любит.
— Вернись к нему, если хочешь, — зло сказал я и вышел из дома Сильвии.
Она бросилась за мной, с плачем, и я долго еще слышал ее восклицания:
— Юний! Юний! Юний!
Но я, стремясь быть твердым, все же удалился, хотя на душе у меня и было тяжело.
Столь же тяжело было мне собираться на представление (в) Амфитеатр. Несколько раз я готов был пойти на все трудности и исполнить просьбу Сильвии — не пойти в Амфитеатр, остаться дома. Но решительные требования Гесперии, которая не допускала и мысли, чтобы я мог так поступить, лишали меня воли. Как в бреду, я облекся в пышную тогу, такую же, какую надевал в театр Помпея и <в театр Бальба>. Даже еще в последнюю минуту я готов был малодушно убежать, скрыться. Но Гесперия уже ждала меня опять разодетая, как восточная Семирамида, и я, как кукла, которую дергали за веревку, последовал за ней.
Опять необыкновенно торжественное шествие через весь Город в пышных носилках. Опять толпа, приветствовавшая приход великой Гесперии…
Опять в Амфитеатре, в тех первых рядах, где мы сидели, пришлось мне выслушивать льстивые речи разных молодых и старых людей, завидовавших моему незаслуженному успеху, беседовать с сенаторами и консулом, с префектами и (другими). Но мне было тяжело.
Самой игры я не помню. Она прошла для меня, как во сне, потому что одна мысль — о Сильвии — стояла в моей душе.
Были скачки синих и зеленых; было торжественное шествие авриг. Авриги летели стремительно и падали. Народ на спине и в кунеях кричал. Люди выигрывали и проигрывали. (Был) бой со зверями. Потом было мимическое представление.
Ничего этого я не видел, погруженный в раздумье настолько, что Гесперия не раз шепотом напоминала мне, что на нас обращают внимание и что мой печальный вид может подать повод к толкам о дурных вестях с войны… Я употребил все усилия, чтобы казаться беспечным.
Когда кончились игры, нас провожала толпа сенаторов до самых носилок. Все наперерыв воздавали хвалы изумительным играм, подобных которым будто бы Рим не видел со времен Валентиниана. Все говорили так, словно Гесперия была единственной устроительницей празднеств.
Наконец мы сели в носилки, и нас понесли. По дороге, совершенно случайно, произошла странная встреча. На углу, где стечение народа сделало движение невозможным, мы были принуждены остановиться. Гесперия приоткрыла занавес и раздраженным голосом спросила меня, неужели и нам не дают дороги. Я ей что-то ответил.
Но в это время я взглянул в толпу и вдруг увидел Сильвию, которая стояла рядом с <Лоллианом> и смотрела на нас. Сердце мое упало. Я едва не выпрыгнул из носилок, чтобы бежать к ней, но овладел собой, поняв, что это было бы неприлично и что все равно я ничего не мог бы сделать сейчас. К тому же наши рабы растолкали толпу, и движение возобновилось. Я еще раз взглянул на Сильвию: она все смотрела на меня глазами не то укоряющими, не то торжествующими. Я совершенно весь похолодел, как мертвец.
Мы направились домой, так как в этот день у Гесперии должны были обедать все наши.
Прибыв домой, Гесперия направилась к себе, чтобы переодеться, а меня остановил раб и передал мне письмо, которое, по его словам, доставил без меня раб какого-то купца из Массилии. Я сломал печать. То было письмо от моей жены. Это было как бы той последней каплей, от которой проливается полный сосуд. Еще не прочтя письма, я залился слезами.
Придя в себя, я прочел вот что:
«Лидия Юнию, здравствуй! Потому я пишу тебе, что пишу в последний раз. Много я плакала о тебе, потому что я любила тебя всей любовью женщины. Любила, говорю я, хотя люблю и теперь и никогда не буду любить никого другого, — но уже я отказалась навсегда от земной любви. Знай, мой возлюбленный супруг, что я отреклась от этой земной жизни, которая дала мне столько скорби, чтобы приобщиться к жизни иной, как невеста Христа. Ни в чем не подобает мне теперь упрекать другого, и я все простила тебе, Юний, хотя велика и нестерпима была та скорбь, которую ты мне причинил. Знай, что последнее дитя наше умерло в самый день твоего отъезда, и я плакала одна, я осталась одна со своей печалью и своим отчаянием, тщетно призывая тебя, кого я так любила и который не захотел облегчить мне моих страданий. Потом я получила вести о тебе от людей верных и знала все, как проходят твои дни в Городе. Но не думай, что это лишь женская ревность побудила меня на мое решение. Нет, я могла бы, если все, что я знаю, считать правдой, перестать быть твоей женой, хотя я люблю тебя, но… познай истину. Возлюбленный мой супруг, свет Христов осиял меня, и тайна просветила меня. Познав же истину, я уже не могу не следовать ей и следовать всем моим грехам прошлого, <невозможно>, чтобы я не искала всех средств искупить и замолить их. Возлюбленный мой супруг! Если голос той, которой ты говорил когда-то о своей любви и которая любила тебя большей любовью, чем дозволено нам любить на земле смертного человека, значит что-либо для тебя, — услышь мои последние слова, которые я произношу прежде чем, как отказаться от мира. Воззри на ту истину, от которой ты всегда отвращался и от которой пытался отвратить меня. Подумай о безумии своих заблуждений, которые не могут не опротиветь твоему уму, ясному и сильному, и обрати думы к единственно истинной вере, к единственному спасению…