Разумеется, от Лидии, несмотря на все мои старания, не могло вполне укрыться мое к ней отношение. Она видела, что я, будучи почтителен и заботлив к ней, подлинной любовью не одушевлен, и это тяготило ее безмерно. Она встречала мои принужденные ласки, как высшее блаженство, но часто я заставал ее плачущей и, по свойственной человеку непоследовательности, только гневался, когда на мои расспросы она отвечала мне, что вполне счастлива и что ее слезы — пустая случайность. Кротко снося свою судьбу, Лидия старалась бороться с ней лишь одним путем: нежной ко мне любовью, неустанной заботливостью обо мне, преданностью моей матери, а утешения искала в постоянных хлопотах и работах по нашему большому дому, требовавшему постоянного присмотра. Я наблюдал, как она неутомимо распоряжается нашими рабынями, как употребляет все старания, чтобы мне жилось хорошо и покойно; на каждом шагу я встречал признаки ее заботливого внимания, и в дни неудач не было у меня более преданного друга, нежели Лидия. Нередко, оставшись один, я почти со слезами думал об том, какое благо послали мне боги в лице Лидии, и тогда мне хотелось одного: сделать ее счастливой, показать ей наконец, как я ей признателен и как она все же дорога мне. Но, при первой встрече, мое сердце вновь каменело, слова нежности не сходили с моих уст, и я опять довольствовался несколькими приветливыми выражениями, хотя и их было достаточно, чтобы сделать Лидию счастливой на весь день.
Единственной истинной отрадой в жизни Лидии были наши дети. Их она полюбила, может быть, сильнее, чем обычно матери любят своих детей, потому что им отдавала она всю ту страстность, которую принять не мог ее муж. Нашего сына и нашу дочь окружила она попечениями такими, как если бы то были дети императора, и относилась к ним с таким благоговением, как если бы то были маленькие божества. Малейшее нездоровье детей тревожило Лидию в такой степени, что она сама становилась чуть не смертельно больна, хотя и продолжала ухаживать за захворавшими с неутомимостью и самозабвением геройскими. И я, глядя на эту любовь матери, утешался несколько, говоря себе: «Если я не в силах был сделать Лидию счастливой как жену, все же это я дал ей счастие матери». Однако неумолимые Мойры стерегли меня и всех, кто связал свою жизнь с моей, и задумали поразить бедную Лидию в самое чувствительное место — в ее, так ею любимых детях.
На четвертый год после моей женитьбы произошло в нашем доме событие, которому тогда я не придал особого значения; но которое теперь, когда я умудрен опытом всей жизни, представляется мне огромным и важным. Господь бог, в неизреченной милости своей, в те дни еще раз перстом своим указывал мне правый путь, идя по которому я мог спастись и избежать горестных бедствий, иначе предстоявших мне. Я, однако, в своей тогдашней гордыне и слепоте, опять не захотел увидеть тесных врат спасения и тем обрек и себя и всех, связанных со мною, кого на страдания, кого на смерть, за которую и должен буду понести ответ на последнем Суде.
Тогда к нам в дом приехала, чтобы повидаться с родными, моя сестра, Децима Юния, которая после замужества поселилась в Бурдигале. Мы все встретили Дециму очень радостно, потому что все, не исключая Лидии, любили ее нежно и горячо. Но скоро должны мы были убедиться, что во многом Децима стала иной, нежели была, живя в доме отца. Дело в том, что в Бурдигале вошла она в круг людей, исповедующих учение Христа, и своей чуткой душой поняла величие и истинность новой религии. Еще не примкнув открыто к христианам, Децима уже была душой христианкой и, незаметно для самой себя, всю свою жизнь направила во исполнение высоких заповеданий Иисуса. И когда мы настойчиво начали спрашивать у сестры о причинах перемены, замечающейся в ней, она, не тая истины, смело стала проповедовать нам учение Спасителя мира.
Часто до позднего вечера продолжали мы за обеденным столом наши страстные споры о правой вере. Не уступая нам, Децима, которая была очень начитанна, приводила доводы и из древних поэтов, особенно из моего любимого Вергилия, и из философов, и из натуральной истории, наконец из святого Писания, которого мы не желали слушать. Шаг за шагом опровергала она наши шаткие доводы, показывая нам, что Христос был истинный бог, о котором пророчествовали все истинные провидцы, и что его учение, в большой полноте, содержит все то доброе, что только есть и в религии наших предков. Я, разумеется, возражал сестре с жаром, вновь почувствовав в себе то рвение, с каким когда-то боролся за веру отцов в Риме, и не щадил ни голоса, ни выражений, чтобы хулить гибельные заблуждения (как мне тогда казалось) христиан и даже самого божественного основателя веры. Порой так возгорались наши споры и с такой яростью начинал я нападать на сестру, кротко сносившую мои насмешки, что мать должна была вступать в наш разговор и напоминать нам, что мы сидим за нашим семейным столом, а не состязаемся в публичном диспуте.
В тогдашнем моем ослеплении никакие доводы не могли поколебать моих убеждений, и чем разительнее были доказательства и соображения сестры, тем неистовее и более злыми становились мои возражения. Но что касается Лидии и моей матери, то на них рассуждения сестры производили совсем иное впечатление. Была ли их душа более подготовлена к принятию добрых семян, или они не закрывали ее намеренно от благотворной руки сеятеля, только обе они слушали Дециму сочувственно и невольно соглашались с нею. Напоследок, в наших спорах я уже оказывался один против трех женщин, которые, хотя и робко и неуверенно, но пытались доказать мне, что я не прав в своем отрицании. Мне стали указывать, что вот уже около столетия императоры исповедуют религию христиан, а империя стоит незыблемой, что многие достойнейшие люди, и в том числе наши родственники, приняли новую веру, что истина ее засвидетельствована многими чудесными явлениями и высокими подвигами, и многое другое. Когда я увидел окончательно, какое влияние оказывает проповедь Децимы на мою жену и особенно на старую мать, я порешил, что обязан принять решительные меры.