Везде нас встречали с почетом, а в иных богатых виллах в честь жены сенатора и прославленной красавицы Города устраивались целые празднества. В Умбрии, на вилле Марка Корнуция, доводившегося родственником Элиану, где мы пробыли полных трое суток, все время прошло в непрерывных пирах и увеселениях. Извещенный заранее о приезде Гесперии, хозяин созвал гостей даже из удаленных местностей и не пожалел денег на роскошь своего приема. Мы то пировали в пышных покоях виллы, блиставшей мраморами и позолотой, расписанной лучшими художниками века Адриана, украшенной тонкой мозаикой и наполненной греческими статуями, убранной драгоценной обстановкой и увешанной сардийскими, александрийскими и карфагенскими коврами; то шли веселиться в великолепный сад, разбитый искусным садоводом по обе стороны маленькой речки, с мраморными беседками, прозрачными водоемами, хитро подстриженными деревьями, множеством редких растений, кончавшийся у обширного здания терм. Гости, среди которых были первые лица провинции, всячески старались сделать для Гесперии приятным пребывание в доме Корнуция, и едва ли не все прославляли ее красоту, окружали ее поклонением и видимо добивались ее благосклонности. В последний день перед нашим выездом гостеприимный хозяин устроил представление в домашнем театре, и мы могли видеть «Прометея освобожденного», в старинном переводе, прекрасно исполненного молодыми рабами Корнуция.
В таком же роде были наши остановки в других виллах и городских домах, причем разнообразились они только большей или меньшей роскошью, в зависимости от богатства хозяина, но всегда Гесперия оставалась средоточием внимания всех, и везде приходилось ей выслушивать немолчные гимны своей красоте.
Со мною Гесперия обращалась совсем не просто, и я, уже привыкший за девять месяцев жизни в Городе к лукавству женщин, явственно видел, как она старательно опутывала вокруг меня свою сеть, готовя меня, вероятно, для какого-то нового трудного предприятия. Более я уже не был неопытным юношей, каким впервые с ней встретился, но понимал коварство и обдуманность поступков Гесперии, которая опять то приближала меня к себе, то подвергала всем мучениям больно жалящей ревности. Иногда во время переездов Гесперия долгими часами не говорила со мною ни слова, делая вид, что углублена в свои размышления; иногда, когда мы оставались вдвоем, словно вдруг вспомнив обо мне, начинала просить прощения за свою невнимательность, ласкать мне волосы нежными руками и вкрадчивым голосом напоминать, что любит меня; иногда при нашем пребывании на чьей-нибудь вилле нарочно проводила весь вечер на моих глазах с каким-нибудь провинциальным щеголем, улыбалась ему ласково, давала тайком целовать свои руки и плечи, ободряла его искания, так что в мечтах тот, наверное, уже торжествовал победу над прославленной красавицей Города… Потом, видя, что эти изведанные способы оказывают на меня мало действия, Гесперия прибегала к более жестоким: приказывала мне тайно прийти к ней ночью в спальную, опять меня целовала горячими устами, приникала ко мне телом, обвитым одной тонкой туникой, и, промучив меня своими приближениями до зари, утром настойчиво прогоняла из своей комнаты, опять напоминая:
— Наше счастие, Юний, должно начаться тогда, когда будет исполнено наше дело. Имей мужество ждать…
И странно: хотя теперь я понимал ясно игру этой женщины, все же по-прежнему одной близости к ней было достаточно, чтобы я сознавал себя ее покорным рабом. Было что-то в самом ее существе, в чертах тех изгибов, которые принимало ее тело, в запахе тех ароматов, которыми она себя умащала, и в запахе ее волос, к которым порой она позволяла мне прикасаться губами, — что делало ее для меня единственной среди всех других. Уже то не была детская любовь к женщине, прекрасной и богинеподобной, но неодолимое влечение к ней одной всего моего тела, привыкшего быть близ нее и терявшего способность жить вне этой близости, подобно тому как человек не может жить без воздуха. Мои чувства словно бросили якорь подле Гесперии, и этот якорь запутался где-то в глубине среди подводных скал и растений, так что ладья более не могла сдвинуться с места.
Когда я оставался с Гесперией наедине, видел перед собою ее лицо, плечи, грудь, руки, когда вдыхал знакомое благоухание ее одежд и ее кожи, я снова мог говорить и даже мыслить лишь то, что она хотела и что она от меня ожидала. Пользуясь этим, Гесперия вновь заставляла меня давать ей страшные клятвы, и я покорно призывал подземных богов во свидетельство того, что исполню каждое ее повеление, подчинюсь каждому ее приказу. Я чувствовал, что незримо она вновь вооружает мою руку кинжалом, — я еще не знал, против кого, — но опыт прошлого не служил мне на пользу, и я не сомневался, что вновь пойду убивать, если она того захочет.
— Юний, мой милый Юний, — говорила мне Гесперия, — я скажу тебе словами христиан: «Претерпевший до конца — спасется». Терпеть же осталось немного.
— Хотя бы вечность! — отвечал я, зная, что такого именно ответа ждет она.
А однажды Гесперия сделала мне такое признание:
— Ведь я не виновата, Юний, что я красива. Красота — моя сила и мое отчаяние. Все, что я имею, я достигла этой красотой, но и все горе, все страдания, что я пережила, были созданы ею же. Всю свою жизнь я несу тяжесть этой красоты и забочусь об одном: не показать другим, как она меня давит. Мне стыдно, когда меня любят за одну красоту, но мне обидно, если, несмотря на красоту, меня кто-либо не полюбил…
Когда Гесперия говорила это, — где-то в горах во время нашей стоянки, выделяясь, как мраморная статуя на лазурном небе, — она действительно была прекрасна, как Троянская Елена, эта «общая Эринния», по выражению Вергилия. «На погибель людей создана ты!» — подумал я и потом, также про себя, добавил: «На погибель мою!» А вечером того же дня, когда мы прибыли в дом местного пресида, Гесперия выбрала своей жертвой его сына, юношу, преданного наукам; за несколько часов, проведенных с ним, заставила его почти обезуметь от страсти, и наутро, когда мы уезжали, он, не стыдясь, плакал, умоляя позволить ему нас сопровождать.